
Сорок лет я прожил рядом с улицей, носящей имя Ольги Берггольц. С детства посещал библиотеку, которой теперь присвоено имя известной поэтессы. Признаться, я мало знал о личности Ольги Берггольц, о её творчестве и непростой судьбе. В школе мы читали известные всем стихи, но автор памятных строк, высеченных на гранитной стене Пискарёвского мемориального кладбища, для многих оставался неизвестным.
Последнее время я часто посещаю библиотеку имени Ольги Берггольц. Там устраивают вечера памяти, а мою мать приглашают выступать в клубе «Собеседник». В знак признательности я подарил родной библиотеке свой роман-быль «Странник».
Напротив библиотеки находится Палевский сад. 16 мая, в день рождения Ольги Фёдоровны Берггольц, там был торжественно открыт памятник известной поэтессе, которую ещё называли музой блокадного Ленинграда.
Ольга Фёдоровна Берггольц родилась 16 мая 1910 года в Санкт-Петербурге. Фамилия Берггольц немецкая, по деду со стороны отца. Отец поэтессы - Фёдор Христофорович Берггольц - потомок обрусевшего шведа, взятого в плен при Петре I.
Детство Ольги прошло на окраине Невской заставы, где родился и вырос я.
Любовь к поэзии привила девочке мать. Первое стихотворение четырнадцатилетней Ольги опубликовала заводская стенгазета завода «Красный ткач» 27 сентября 1925 года. Через год стихи «Песня о знамени» напечатали «Ленинские искры». Первый рассказ «Заколдованная тропинка» был опубликован в журнале «Красный галстук».
Ещё обучаясь в выпускном классе школы, Ольга вступила в литературное молодёжное объединение «Смена» при Ленинградской ассоциации пролетарских писателей. В 1926 году известный поэт Корней Чуковский похвалил её творчество и сказал, что из Ольги непременно получится настоящий поэт.
В «Смене» Ольга познакомилась с поэтом Борисом Корниловым, который позже стал её первым мужем.

Вместе в 1926 году они поступили на Высшие государственные курсы искусствоведения при Институте истории искусств, где преподавали известные литераторы Тынянов, Шкловский, выступали Маяковский, Багрицкий.
С 1930 года Берггольц работала в детской литературе, печаталась в журнале «Чиж». Тогда же поступила на филологический факультет Ленинградского университета. Практику проходила во Владикавказе, в газете «Власть труда».
Показательны стихи, которые Ольга написала на полюбившемся ей Кавказе.
На Мамисонском перевале
остановились мы на час.
Снега бессмертные сияли,
короной окружая нас.
Не наш, высокий, запредельный
простор, казалось, говорил:
«А я живу без вас, отдельно,
тысячелетьями, как жил».
И диким этим безучастьем
была душа поражена.
И как зенит земного счастья
в душе возникла тишина…
После окончания университета Ольга Фёдоровна работала в Казахстане. Вернувшись в Ленинград, трудилась в газете завода «Электросила». В 1933-1935 годах выходят её первые книги и сборник «Стихотворения». В 1935 году Ольгу приняли в Союз писателей СССР.
После убийства Кирова в 1934 году в Ленинграде шли постоянные «чистки». В марте 1937 года в «Ленинградской правде» была напечатана статья, в которой «врагами народа» были названы несколько литераторов, и в их числе – Борис Корнилов.
В дневнике Берггольц есть запись о том, как муж увозил её из города в страшные дни ожидания новых арестов по «ленинградскому делу»: «Ощущение погони не покидало меня. … Так мы ехали, и даже луна гналась за нами, как гэпэушник».
В мае 1938 года Ольга Берггольц была исключена из кандидатов ВКП(б) и из Союза писателей – с формулировкой за «связь с врагом народа» (мужем – Борисом Корниловым). Осенью её уволили из газеты, и бывшая журналистка устроилась в школу учителем русского и литературы.
Но уже в декабре 1938 года Ольга Берггольц была арестована «как участница троцкистско-зиновьевской организации и террористической группы». Ей предъявили обвинение в участии в контрреволюционном заговоре против Ворошилова и Жданова. От неё требовали признания в террористической деятельности. При допросах её били, но она выстояла и себя не оболгала. Однако от побоев вынашиваемый ею ребёнок умер.

3 июля 1939 года Берггольц была освобождена и полностью реабилитирована. После освобождения она вспоминала: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в неё, гадили, потом сунули обратно и говорят: живи!»
Через три месяца, в октябре 1939 года, она записала в дневнике: «…Я ещё не вернулась оттуда. Оставаясь одна дома, я вслух говорю со следователем, с комиссией, с людьми - о тюрьме, о постыдном, состряпанном «моём деле». Всё отзывается тюрьмой - стихи, события, разговоры с людьми. Она стоит между мной и жизнью…»
В 1940 году Бергольц вступила в коммунистическую партию большевиков.
Когда началась война Ольга Фёдоровна осталась в Ленинграде и работала на ленинградском радио. Своими выступлениями она вдохновляла жителей блокадного города на стойкость и мужество.
Когда я прихожу в Дом Радио для участия в радиопередачах, то всегда при входе на несколько мгновений задерживаюсь перед мемориалом Ольги Берггольц.

В своём дневнике Ольга Берггольц писала: «Жалкие хлопоты власти и партии, за которые мучительно стыдно... Как же довели до того, что Ленинград осаждён, Киев осаждён, Одесса осаждена. Ведь немцы всё идут и идут...»
В ноябре 1941 года в Ленинграде начался настоящий голод. Были отмечены сначала первые случаи потери сознания от голода на улицах и на работе, первые случаи смерти от истощения. Люди шли куда-то по своим делам, падали и мгновенно умирали. Специальные похоронные службы ежедневно подбирали на улицах около сотни трупов. По данным официальной статистики в феврале 1942 года на улицах города было подобрано около 7000 трупов.
В своих дневниках Берггольц писала о действиях властей города во время блокады, о том что, когда даже экскаваторы не справлялись с рытьем могил, и трупы лежали штабелями вдоль улиц и набережных, руководители запрещали произносить слово «дистрофия». Люди умирали от голода, а в диагнозе указывали – «сердечная недостаточность».
Зимой смертность от голода стала массовой. Каждый день умирало более 4000 человек. Были дни, когда умирало 6−7 тысяч человек. Всего же, согласно последним исследованиям, за первый, самый тяжёлый год блокады погибли приблизительно 780 000 ленинградцев.
В большинстве случаев семьи вымирали не сразу, а по одному, постепенно. Пока кто-то мог ходить, он приносил продукты, получаемые по карточкам. Потеря карточек означала смерть.
С 20 ноября 1941 года ленинградцы стали получать самую низкую норму хлеба за всё время блокады - 250 г по рабочей карточке и 125 г по служащей и детской. Рабочие карточки в ноябре - декабре 1941 года получала только третья часть населения. В ленинградском хлебе муки было 40%. Остальное - жмых, целлюлоза, солод.
«Наше правительство и ленинградские руководители бросили на произвол судьбы. Люди умирают как мухи, а мер против этого никто не принимает», – писала в дневнике Ольга Берггольц.
Если в довоенный период в городе в среднем ежемесячно умирало до 3500 чел., то в феврале 1942 года ЗА СУТКИ (!) умирало 3 тыс. 200 человек - 3 тыс. 400 человек.
Мой научный руководитель доктор юридических наук, профессор Яков Ильич Гилинский всё детство провёл в блокадном Ленинграде. Его воспоминаниям невозможно не верить.
В апреле 1942 года в дневнике Ольга Берггольц писала: «О, мерзейшая сволочь! Ненавижу! Воюю за то, чтобы «Они» вездесущи, эти «кадры помёта 37–38 годов».
Во время блокады Берггольц создала свои лучшие поэмы, посвящённые защитникам Ленинграда: «Февральский дневник» (1942), «Ленинградскую поэму». Её называли «музой блокадного Ленинграда». А она признавалась:
Я никогда героем не была,
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
Я не геройствовала, а жила.
За годы блокады погибло, по разным данным, до 1,5 млн. человек. Только 3% из них погибли от бомбёжек и артобстрелов; остальные 97% умерли от голода.
На самом большом кладбище мира – Пискарёвском мемориальном кладбище – покоятся 470 000 ленинградцев, умерших во время блокады и в боях при защите города.
На гранитной стене высечены известные всему миру слова Ольги Берггольц: «Никто не забыт и ничто не забыто»!
О друг, я не думала, что тишина
Страшнее всего, что оставит война.
Так тихо, так тихо, что мысль о войне
Как вопль, как рыдание в тишине.
Здесь люди, рыча, извиваясь, ползли,
Здесь пенилась кровь на вершок от земли...
Здесь тихо, так тихо, что мнится - вовек
Сюда не придёт ни один человек,
Ни пахарь, ни плотник и ни садовод -
никто, никогда, никогда не придёт.
Так тихо, так немо - не смерть и не жизнь.
О, это суровее всех укоризн.
Не смерть и не жизнь - немота, немота -
Отчаяние, стиснувшее уста.
Безмирно живущему мёртвые мстят:
Всё знают, всё помнят, а сами молчат.
После войны вышла книга Ольги Берггольц «Говорит Ленинград» – о работе на радио во время войны. Но вскоре книгу изъяли из библиотек.
В 1946 году было принято знаменитое постановление о ленинградских журналах. Оно отразилось и на Ольге Фёдоровне. Ей поставили в вину хорошее отношение к Анне Ахматовой, и даже (!) продолжение темы военных страданий в мирное время.
А судьба Ольги Берггольц была непростая. Первого мужа Бориса Корнилова расстреляли в 1938 году за антисоветскую деятельность. Второй муж литературовед Николай Молчанов умер от дистрофии в блокадном Ленинграде в 1942 году. C 1949 по 1962 год Ольга Фёдоровна состояла в браке с Георгием Макогоненко.
Все три ребёнка Ольги Берггольц умерли в разные годы.
Отца, за отказ стать осведомителем НКВД, в 1942 году выслали в Минусинск. После Победы он вернулся в Ленинград, но уже в 1948 году умер.
Вынести все эти жизненные потрясения было почти невозможно. В 1952 году Ольга Берггольц попала в психиатрическую лечебницу по поводу алкогольной зависимости. Там она и написала свою автобиографию.
Ольга Фёдоровна была награждена орденом Ленина, Трудового Красного Знамени, медалью «За оборону Ленинграда», «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг» и даже Сталинской премией третьей степени в 1951 году.
Умерла Ольга Берггольц 13 ноября 1975 года. Её желание быть похороненной на Пискаревском кладбище среди умерших в блокаду друзей не исполнили.
Лишь в 2005 году на месте её захоронения на Литераторских мостках Волковского кладбище появился памятник.

С 1994 года Ольга Фёдоровна Берггольц почётный гражданин Санкт-Петербурга.
17 января 2013 года к 70-летию прорыва блокады Ленинграда в Санкт-Петербурге в школе № 340 Невского района был открыт музей Ольги Берггольц.
Дневники, которые поэтесса вела много лет, при её жизни не были опубликованы. После смерти Ольги Берггольц, её архив был конфискован властями и помещён в спецхран. Почему – стало понятно после того, как в 2010 году были опубликованы выдержки из дневников.
«Не знаю, чего во мне больше – ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, – к нашему правительству, – писала Ольга Берггольц в дневнике. – Это называлось: «Мы готовы к войне». О сволочи, авантюристы, безжалостные сволочи!».
Многие ленинградцы, пережившие блокаду (как моя бабушка, тётка и отец), до сих пор считают эти годы величайшей трагедией, а великая победа для них это праздник со слезами на глазах.
Путин и Медведев – ленинградцы, и потому обязаны сделать всё, чтобы трагедия победы не повторилась!
«Так хочется мир обнять», – писала Ольга Берггольц.
А я вам говорю, что нет
напрасно прожитых мной лет,
ненужно пройденных путей,
впустую слышанных вестей.
Нет невоспринятых миров,
нет мнимо розданных даров,
любви напрасной тоже нет,
любви обманутой, больной, -
её нетленно-чистый свет
всегда во мне,
всегда со мной.
И никогда не поздно снова
начать всю жизнь,
начать весь путь,
и так, чтоб в прошлом бы - ни слова,
ни стона бы не зачеркнуть.
Нужно сверху почаще смотреть на себя,
Чтоб понять предназначенность своего Я,
Чтобы чувства понять, разобраться в словах,
Настроенье души воплотить вдруг в стихах,
Чтоб понять, что же делать, куда же идти,
Смысл жизни своей где и в чём мне найти,
Разобраться в сомнениях, страхи понять,
И на боль и страдания уж не пенять,
Увидать испытание в мелких делах
И соблазн искушения в славе, в деньгах,
Чтоб ответ отыскать Так зачем я живу?
И что людям в итоге собой принесу?
Как мне жить? И кого я люблю? почему?
В чём же счастья секрет? И когда я умру?
Как прожить, чем наполнить родившийся день,
Чтобы радость творить было мне бы не лень,
Чтобы жертвовать всем, что имею, творю?
И кого же, на самом-то деле, люблю?
Что мне делать, куда же пойти, с кем мне быть?
Как же нам, несмотря на заботы, любить?..
Много вопросов волнует в ночи.
И вдруг мне сердце сказало: "Молчи!
Всё, то что нужно, почувствуешь ты!
Ты только сверху взгляни на себя,
И осознаешь, Зачем ты и я!"
(из моего романа–быль «Странник»(мистерия) на сайте Новая Русская Литература
P.S. В эти дни 21-24 мая в Санкт-Петербурге проходит 10-й Международный книжный салон. В этом году он посвящён 70-летию Великой Победы. 21 и 22 мая я встречался с писателями, издателями и читателями, интересовался вопросами будущего новой русской литературы. В одном из следующих постов я подробно расскажу об интересных встречах. А пока предлагаю посмотреть видеоролик, в котором писатель Валерий Попов отвечает на мои вопросы.
До начала Великой Отечественной войны имя Ольги Берггольц было мало известно советским читателям. Немного лирики, сборник детских стихотворений - вот, пожалуй, и все, что вышло из-под пера поэтессы до 1941 года, за исключением очерков в казахстанских газетах, где она работала журналисткой.
Конечно, были еще неизданные дневники и проза, которую никому нельзя было показывать: воспоминания о сталинских застенках, где Ольга провела полгода и потеряла третьего, не рожденного ребенка, о первом муже, поэте Борисе Корнилове, расстрелянном в 1938 году. Еще до войны похоронила она и двух своих дочек, но судьба уготовила писательнице не менее страшные испытания.
И откуда только в этой нежной и хрупкой, но жизнелюбивой молодой женщине нашлись силы все это вынести? В январе 1942 года умирает в прифронтовом госпитале второй муж Ольги Федоровны, Николай Молчанов, в марте хирурга Берггольца, отца Ольги, высылают в Красноярский край как «опасный элемент», а она работает на Ленинградском радио и всю блокаду ленинградцы слышат ее тихий, спокойный голос, ставший лучиком надежды для многих отчаявшихся.
Ее поэмы, посвященные блокадному городу и его жителям, принесли ей славу и всенародную любовь, а строки ее стихов выбиты на гранитной стеле Пискаревского мемориального кладбища, где нашли последний приют 470 000 ленинградцев, погибших в годы блокады. Ольга Берггольц и ее стихи - это символ осажденного Ленинграда, умирающего, но не сдавшегося врагам.
I.
Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна...
Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.
Над Ленинградом - смертная угроза...
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады -
мы не покинем наших баррикад.
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.
Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:
Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.
Август 1941
Из блокнота сорок первого года
Видим - опять надвигается ночь,
и этому не помочь:
ничем нельзя отвратить темноту,
прикрыть небесную высоту...
Я не дома, не города житель,
не живой и не мертвый - ничей:
я живу между двух перекрытий,
в груде сложенных кирпичей...
О, это явь - не чудится, не снится:
сирены вопль, и тихо - и тогда
одно мгновенье слышно - птицы, птицы
поют и свищут в городских садах.
Да, в тишине предбоевой, в печали,
так торжествуют хоры вешних птиц,
как будто б рады, что перекричали
огромный город, падающий ниц...
В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят...
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была...
Да, я солгу, да, я тебе скажу:
- Не знаю, что случилося со мной,
но так легко я по земле хожу,
как не ходила долго и давно.
И так мила мне вся земная твердь,
так песнь моя чиста и высока...
Не потому ль, что в город входит смерть,
а новая любовь недалека?..
Сидят на корточках и дремлют
под арками домов чужих.
Разрывам бомб почти не внемлют,
не слышат, как земля дрожит.
Ни дум, ни жалоб, ни желаний...
Одно стремление - уснуть,
к чужому городскому камню
щекой горящею прильнуть...
Сентябрь 1941
Я буду сегодня с тобой говорить,
товарищ и друг мой ленинградец,
о свете, который над нами горит,
о нашей последней отраде.
Товарищ, нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но мы не забыты с тобой, не одни, -
и это уже победа.
Смотри - материнской тоской полна,
за дымной грядой осады,
не сводит очей воспаленных страна
с защитников Ленинграда.
Так некогда, друга отправив в поход,
на подвиг тяжелый и славный,
рыдая, глядела века напролет
со стен городских Ярославна.
Молила, чтоб ветер хоть голос домчал
до друга сквозь дебри и выси...
А письма летят к Ленинграду сейчас,
как в песне, десятками тысяч.
Сквозь пламя и ветер летят и летят,
их строки размыты слезами.
На ста языках об одном говорят:
"Мы с вами, товарищи, с вами!"
А сколько посылок приходит с утра
сюда, в ленинградские части!
Как пахнут и варежки, и свитера
забытым покоем и счастьем...
И нам самолеты послала страна, -
да будем еще неустанней! -
их мерная, гулкая песня слышна,
и видно их крыльев блистанье.
Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись
и с вызовом миру поведай:
- За город сражаемся мы не одни, -
и это уже победа.
Спасибо. Спасибо, родная страна,
за помощь любовью и силой.
Спасибо за письма, за крылья для нас,
за варежки тоже спасибо.
Спасибо тебе за тревогу твою -
она нам дороже награды.
О ней не забудут в осаде, в бою
защитники Ленинграда.
Мы знаем - нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды.
Но Родина с нами, и мы не одни,
и нашею будет победа.
Поэма
Февральский дневник
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова,
я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоём,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном...
И стыли ноги, и томилась свечка.
Вокруг её слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжёлый, мерный гул:
то Армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина...
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных...
Так с декабря кочуют горожане
за много вёрст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведёт куда-то мужа.
Седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин.
Свистят снаряды, свирепеет стужа...
«Товарищи, мы в огненном кольце».
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завёрнутое в одеяло тело
на Охтинское кладбище везёт.
Везёт, качаясь, — к вечеру добраться б...
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят...
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слёзы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слёз для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не даёт.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведёт.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на Охтинском, на правом берегу.
Как мы в ту ночь молчали, как молчали...
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
в кольце, во мраке, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним,
свободным, щедрым днём,
мы этот день уже завоевали.
Враги ломились в город наш свободный, -
крошились камни городских ворот...
Но вышел на проспект Международный
вооружённый трудовой народ.
Он шёл с бессмертным
возгласом в груди:
«Умрём, но Красный Питер
не сдадим!..»
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
и собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это долгими ночами
пытал нас враг железом и огнём...
«Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали, —
забьёшься в землю, упадёшь ничком.
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда!»
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
Настанет день,
и, радуясь, спеша,
ещё печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье,
лицом к восходу солнца самого,
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарёй объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
О древнее орудие земное,
лопата,
верная сестра земли!
Какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою...
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны,
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почётней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя...
. . . . . . . . . . . . .
Я никогда героем не была,
не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что как роса сияла эта радость,
угрюмо озарённая войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть как тень тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли —
достойно не воспетое пока, —
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака;
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить,
когда придёт победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни, будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовёт
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда!
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин!
Сестра моя, товарищ, друг и брат,
ведь это мы, крещённые блокадой!
Нас вместе называют — Ленинград,
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живём:
в кольце и стуже, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним,
счастливым, щедрым днём, —
мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдём
воительнице-армии навстречу
в освобождённом городе своём.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжёлых ватниках, в промёрзших
полумасках,
как равные, приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая Слава,
держа венок в обугленных руках.
Январь — февраль 1942
Ленинградке
Еще тебе такие песни сложат,
Так воспоют твой облик и дела,
Что ты, наверно, скажешь: - Не похоже.
Я проще, я угрюмее была.
Мне часто было страшно и тоскливо,
Меня томил войны кровавый путь,
Я не мечтала даже стать счастливой,
Мне одного хотелось: отдохнуть...
Да, отдохнуть ото всего на свете -
От поисков тепла, жилья, еды.
От жалости к своим исчахшим детям,
От вечного предчувствия беды,
От страха за того, кто мне не пишет
(Увижу ли его когда-нибудь),
От свиста бомб над беззащитной крышей,
От мужества и гнева отдохнуть.
Но я в печальном городе осталась
Хозяйкой и служанкой для того,
Чтобы сберечь огонь и жизнь его.
И я жила, преодолев усталость.
Я даже пела иногда. Трудилась.
С людьми делилась солью и водой.
Я плакала, когда могла. Бранилась
С моей соседкой. Бредила едой.
И день за днем лицо мое темнело,
Седины появились на висках.
Зато, привычная к любому делу,
Почти железной сделалась рука.
Смотри, как цепки пальцы и грубы!
Я рвы на ближних подступах копала,
Сколачивала жесткие гробы
И малым детям раны бинтовала...
И не проходят даром эти дни,
Неистребим свинцовый их осадок:
Сама печаль, сама война глядит
Познавшими глазами ленинградок.
Зачем же ты меня изобразил
Такой отважной и такой прекрасной,
Как женщину в расцвете лучших сил,
С улыбкой горделивою и ясной?
Но, не приняв суровых укоризн,
Художник скажет с гордостью, с отрадой:
- Затем, что ты - сама любовь и жизнь,
Бесстрашие и слава Ленинграда!
Ленинградская поэма
Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
— Сменяй на платье,— говорит,—
менять не хочешь — дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала...—
И я сказала: — Не отдам.—
И бедный ломоть крепче сжала.
— Отдай,— она просила,— ты
сама ребенка хоронила.
Я принесла тогда цветы,
чтоб ты украсила могилу.—
...Как будто на краю земли,
одни, во мгле, в жестокой схватке,
две женщины, мы рядом шли,
две матери, две ленинградки.
И, одержимая, она
молила долго, горько, робко.
И сил хватило у меня
не уступить мой хлеб на гробик.
И сил хватило — привести
ее к себе, шепнув угрюмо:
— На, съешь кусочек, съешь... прости!
Мне для живых не жаль — не думай.—
...Прожив декабрь, январь, февраль,
я повторяю с дрожью счастья:
мне ничего живым не жаль —
ни слез, ни радости, ни страсти.
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество — друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
О да — и н а ч е н е м о г л и
ни те бойцы, ни те шоферы,
когда грузовики вели
по озеру в голодный город.
Холодный ровный свет луны,
снега сияют исступленно,
и со стеклянной вышины
врагу отчетливо видны
внизу идущие колонны.
И воет, воет небосвод,
и свищет воздух, и скрежещет,
под бомбами ломаясь, лед,
и озеро в воронки плещет.
Но вражеской бомбежки хуже,
еще мучительней и злей —
сорокаградусная стужа,
владычащая на земле.
Казалось — солнце не взойдет.
Навеки ночь в застывших звездах,
навеки лунный снег, и лед,
и голубой свистящий воздух.
Казалось, что конец земли...
Но сквозь остывшую планету
на Ленинград машины шли:
он жив еще. Он рядом где-то.
На Ленинград, на Ленинград!
Там на два дня осталось хлеба,
там матери под темным небом
толпой у булочной стоят,
и дрогнут, и молчат, и ждут,
прислушиваются тревожно:
— К заре, сказали, привезут...
— Гражданочки, держаться можно...—
И было так: на всем ходу
машина задняя осела.
Шофер вскочил, шофер на льду.
— Ну, так и есть — мотор заело.
Ремонт на пять минут, пустяк.
Поломка эта — не угроза,
да рук не разогнуть никак:
их на руле свело морозом.
Чуть разогнешь — опять сведет.
Стоять? А хлеб? Других дождаться?
А хлеб — две тонны? Он спасет
шестнадцать тысяч ленинградцев.—
И вот — в бензине руки он
смочил, поджег их от мотора,
и быстро двинулся ремонт
в пылающих руках шофера.
Вперед! Как ноют волдыри,
примерзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
к хлебопекарне до зари.
Шестнадцать тысяч матерей
пайки получат на заре —
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнем и кровью пополам.
...О, мы познали в декабре —
не зря «священным даром» назван
обычный хлеб, и тяжкий грех —
хотя бы крошку бросить наземь:
таким людским страданьем он,
такой большой любовью братской
для нас отныне освящен,
наш хлеб насущный, ленинградский.
4.
Дорогой жизни шел к нам хлеб,
дорогой дружбы многих к многим.
Еще не знают на земле
страшней и радостней дороги.
И я навек тобой горда,
сестра моя, москвичка Маша,
за твой февральский путь сюда,
в блокаду к нам, дорогой нашей.
Золотоглаза и строга,
как прутик, тоненькая станом,
в огромных русских сапогах,
в чужом тулупчике, с наганом,—
и ты рвалась сквозь смерть и лед,
как все, тревогой одержима,—
моя отчизна, мой народ,
великодушный и любимый.
И ты вела машину к нам,
подарков полную до края.
Ты знала — я теперь одна,
мой муж погиб, я голодаю.
Но то же, то же, что со мной,
со всеми сделала блокада.
И для тебя слились в одно
и я и горе Ленинграда.
И, ночью плача за меня,
ты забирала на рассветах
в освобожденных деревнях
посылки, письма и приветы.
Записывала: «Не забыть:
деревня Хохрино. Петровы.
Зайти на Мойку сто один
к родным. Сказать, что все здоровы,
что Митю долго мучил враг,
но мальчик жив, хоть очень
слабый...»
О страшном плене до утра
тебе рассказывали бабы
и лук сбирали по дворам,
в холодных, разоренных хатах:
— На, питерцам свезешь, сестра.
Проси прощенья — чем богаты...—
И ты рвалась — вперед, вперед,
как луч, с неодолимой силой.
Моя отчизна, мой народ,
родная кровь моя,— спасибо!
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
Вот так, исполнены любви,
из-за кольца, из тьмы разлуки
друзья твердили нам: «Живи!»,
друзья протягивали руки.
Оледеневшие, в огне,
в крови, пронизанные светом,
они вручили вам и мне
единой жизни эстафету.
Безмерно счастие мое.
Спокойно говорю в ответ им:
— Друзья, мы приняли ее,
мы держим вашу эстафету.
Мы с ней прошли сквозь дни зимы.
В давящей мгле ее терзаний
всей силой сердца жили мы,
всем светом творческих дерзаний.
Да, мы не скроем: в эти дни
мы ели землю, клей, ремни;
но, съев похлебку из ремней,
вставал к станку упрямый мастер,
чтобы точить орудий части,
необходимые войне.
Но он точил, пока рука
могла производить движенья.
И если падал — у станка,
как падает солдат в сраженье.
И люди слушали стихи,
как никогда,— с глубокой верой,
в квартирах черных, как пещеры,
у репродукторов глухих.
И обмерзающей рукой,
перед коптилкой, в стуже адской,
гравировал гравер седой
особый орден — ленинградский.
Колючей проволокой он,
как будто бы венцом терновым,
кругом — по краю — обведен,
блокады символом суровым.
В кольце, плечом к плечу, втроем —
ребенок, женщина, мужчина,
под бомбами, как под дождем,
стоят, глаза к зениту вскинув.
И надпись сердцу дорога,—
она гласит не о награде,
она спокойна и строга:
«Я жил зимою в Ленинграде».
Так дрались мы за рубежи
твои, возлюбленная Жизнь!
И я, как вы,— упряма, зла,—
за них сражалась, как умела.
Душа, крепясь, превозмогла
предательскую немощь тела.
И я утрату понесла.
К ней не притронусь даже словом —
такая боль... И я смогла,
как вы, подняться к жизни снова.
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться
за жизнь.
Носитель смерти, враг —
опять над каждым ленинградцем
заносит кованый кулак.
Но, не волнуясь, не боясь,
гляжу в глаза грядущим схваткам:
ведь ты со мной, страна моя,
и я недаром — ленинградка.
Так, с эстафетой вечной жизни,
тобой врученною, отчизна,
иду с тобой путем единым,
во имя мира твоего,
во имя будущего сына
и светлой песни для него.
Для дальней полночи счастливой
ее, заветную мою,
сложила я нетерпеливо
сейчас, в блокаде и в бою.
Не за нее ль идет война?
Не за нее ли ленинградцам
еще бороться, и мужаться,
и мстить без меры? Вот она:
— Здравствуй, крестник
красных командиров,
милый вестник,
вестник мира...
Сны тебе спокойные приснятся
битвы стихли на земле ночной.
Люди
неба
больше не боятся,
неба, озаренного луной.
В синей-синей глубине эфира
молодые облака плывут.
Над могилой красных командиров
мудрые терновники цветут.
Ты проснешься на земле цветущей,
вставшей не для боя — для труда.
Ты услышишь ласточек поющих:
ласточки
вернулись в города.
Гнезда вьют они — и не боятся!
Вьют в стене пробитой, под окном:
крепче будет гнездышко держаться,
люди больше
не покинут дом.
Так чиста теперь людская радость,
точно к миру прикоснулась вновь.
Здравствуй, сын мой,
жизнь моя,
награда,
здравствуй, победившая любовь!
Июнь — июль 1942
Эту поэму Ольга Берггольц написала по просьбе пришедшей к ней девушки, Нины Нониной в память о ее брате Владимире, павшем под Ленинградом в январе 1944 в боях по ликвидации блокады.
Поэма
Памяти защитников
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи...
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вёл фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
«Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя...»
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: «Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном...»
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор ещё за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала...
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня
о самом
обычном,
простом и суровом...
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступлённый, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: «Пора!»
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на неё, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, -
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли её не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду.
Он падал,
а город стремительно мчался навстречу...
...Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звёзды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом тёмным, уставшим от бедствий...
«Как тихо сегодня у нас в Ленинграде», -
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришёл к нему,
кто ни придёт -
ему теперь всё будет поздно, поздно.
Ещё мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря...
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Ещё не плачут близкие в дому,
ещё, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нём,
уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди...
А он —
он о т д а н Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная,
тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын —
непоправимо одинок.
Мёртвый, мёртвый...
Он лежит и слышит
всё, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит всё, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить...
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, её
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытиё.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слёзы,
реквием несовершенный мой.
Всё горчайшее в своей утрате,
всё, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле...
Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
Апрель - май 1944
VIII.
Поэма
Твой путь
Аще забуду тебя, Иерусалиме, забудь меня,
десница моя, прилипни, язык мой, к гортани
моей, если не буду помнить тебя, если не
поставлю Иерусалима во главу веселия моего.
Псалом 136
Умри - и стань!
Гёте
И всё осталось там — за белым-белым,
за тем январским ледовитым днём.
О, как я жить решилась, как я смела!
Ведь мы давно условились: вдвоём.
. . . . . . . . . . .
А тот, который с августа запомнил
сквозь рупора звеневший голос мой, —
зачем-то вдруг нашёл меня и поднял,
со снега поднял и привёл домой.
Как в притчах позабытых и священных,
пред путником, который изнемог,
ты встал передо мною на колено
и обувь снял с моих отёкших ног;
высокое сложил мне изголовье,
чтоб легче сердцу было по ночам,
и лёг в ногах, окоченевший сам,
и ничего не называл любовью...
Я знаю, слишком знаю это зданье.
И каждый раз, когда иду сюда,
всё кажется, что вышла на свиданье
сама с собой, такой же, как тогда.
Я не боюсь самой себя — вчерашней.
На всё отвечу, если уж пришла, —
вот этой серой, беспощадной, страшной,
глядящей из блокадного угла.
Я той боюсь, которая однажды
на Мамисоне
искрящимся днём
глядела в мир с неукротимой жаждой
и верила во всём ему, во всём...
Но это больше, чем воспоминанье.
Я не о ней.
Я о гранитном зданье.
Здесь, как в бреду, всё было смещено:
здесь умирали, стряпали и ели,
а те, кто мог ещё
вставать с постелей,
пораньше утром,
растемнив окно,
в кружок усевшись,
перьями скрипели.
Отсюда передачи шли на город —
стихи, и сводки,
и о хлебе весть.
Здесь жили дикторы и репортёры,
поэт, артистки...
Всех не перечесть.
Они давно покинули жилища
там, где-то в недрах города,
вдали;
они одни из первых на кладбища
последних родственников отвезли
и, спаяны сильней, чем кровью рода,
родней, чем дети одного отца,
сюда зимой сорок второго года
сошлись — сопротивляться до конца.
Здесь, на походной койке-раскладушке,
у каменки, блокадного божка,
я новую почувствовала душу,
самой мне непонятную пока.
Я здесь стихи горчайшие писала,
спеша, чтоб свет использовать дневной...
Сюда, в тот день,
когда я в снег упала,
ты и привёл бездомную — д о м о й.
По сумрачным утрам
ты за водой ходил на льдистый Невский,
где выл норд-вест,
седой, косматый, резкий,
и запах гари стлался по дворам.
Стоял, пылая, город.
В семь утра
темнел скелет
Гостиного двора.
. . . . . . . . . . .
И на Литейном был один источник.
Трубу прорвав, подземная вода
однажды с воплем вырвалась из почвы
и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.
Вода плыла, гремя и коченея,
и люди к стенам жались перед нею,
но вдруг один, устав пережидать, —
наперерез пошёл
по корке льда,
ожесточась пошёл,
но не прорвался,
а, сбит волной,
свалился на ходу,
и вмёрз в поток,
и так лежать остался
здесь,
на Литейном,
видный всем, —
во льду.
А люди утром прорубь продолбили
невдалеке
и длинною чредой
к его прозрачной ледяной могиле
до марта приходили за водой.
Тому, кому пришлось когда-нибудь
ходить сюда, — не говори: «Забудь».
Я знаю всё. Я тоже там была,
я ту же воду жгучую брала
на улице, меж тёмными домами,
где человек, судьбы моей собрат,
как мамонт, павший сто веков назад,
лежал, затёртый городскими льдами.
Вот так настал,
одетый в кровь и лёд,
сорок второй, необоримый год.
О, год ожесточенья и упорства!
Лишь насмерть,
насмерть всюду встали мы.
Год Ленинграда,
год его зимы,
год Сталинградского
единоборства.
В те дни исчез, отхлынул б ы т.
И смело
в права свои вступило б ы т и ё.
А я жила.
Изнемогало тело,
и то сияло, то бессильно тлело
сознание смятенное моё.
Сжималась жизнь во мне...
Совсем похоже,
как древняя шагреневая кожа
с неистовой сжималась быстротою,
едва владелец — бедный раб её —
любое, незапретное, простое
осуществлял желание своё.
Сжималась жизнь...
Так вот что значит — смерть:
не сметь желать.
С а м о й — совсем не сметь.
Ну что же, пусть.
Я всё равно устала,
я всё равно не этого ждала
на тех далёких горных перевалах,
под небосводом синего стекла,
там, где цветок глядел из-за сугроба,
где в облаках, на кромке крутизны,
мы так тогда прекрасны были оба,
так молоды, бесстрашны и сильны...
Всё превратилось вдруг в воспоминанье:
вся жизнь,
все чувства,
даже я сама,
пока вокруг в свирепом ожиданье
стоят враги, безумствует зима,
и надо всем —
сквозь лёд, и бред, и ночи,
не погасить его, не отойти —
рублёвский лик и стынущие очи
того, кому не сказано:
«Прости!»
Того, кто был со мной на перевале,
на одиноком блещущем пути,
и умер здесь, от голода, в подвале,
а я —
я не могла его спасти...
Ещё хотелось повидать сестру.
Я думала о ней с такой любовью,
что стало ясно мне: на днях — умру.
То кровь тоскует по родимой крови.
Но незнакомый, чей-то, не родной,
ты ближе всех, ты рядом был со мной.
И ты не утешал меня.
Ночами,
когда, как все, утратив радость слёз,
от горя корчась, я почти мычала,
ни рук моих не гладил, ни волос.
Ты сам, без просьб,
как будто б стал на страже
глухого отчужденья моего;
ты не коснулся ревностью его
и не нарушил нежностию даже.
Ты просто мне глоток воды горячей
давал с утра,
и хлеба,
и тетрадь
и заставлял писать для передачи:
ты просто не давал мне умирать...
Не знаю — как, но я на дне страданья,
о мёртвом счастье бредя, о тепле,
открыла вдруг, что ты — моё желанье,
последнее желанье на земле.
Я так хочу.
Я так хочу сама.
Пускай, озлясь, грозится мне зима,
что радости вместить уже не сможет
остаток жизни —
мстительная кожа, —
я так хочу.
Пускай сойдёт на нет:
мне мерзок своеволия запрет.
Я даже пела что-то в этот вечер,
почти забытое, у огонька,
цветным платком плотней укрыла плечи
и тёмный рот подкрасила слегка.
В тот самый день сказал ты мне смущаясь:
"А все считают, ты — моя жена"
И люди нас не попрекнули счастьем
в том городе,
где бредила война.
Мы жили высоко — седьмой этаж.
Отсюда был далёко виден город.
Он обгоревший, тихий был и гордый,
пустынный был
и весь, до пепла, — наш.
А мы ходили в Летний по грибы,
где, как в бору, кукушка куковала.
Возили реже мёртвых.
Но гробы
не появлялись: сил недоставало
на этот древний горестный обряд.
О нём забыл блокадный Ленинград.
И первый гроб, обитый кумачом,
проехавший на катафалке красном,
обрадовал людей: нам стало ясно,
что к жизни возвращаемся и мы
из недр нечеловеческой зимы.
О нет, я не кощунствую!
Так было!
Нам всё о жизни яростно твердило,
и, точно дар торжественный, — для нас
всё на земле
явилось
в первый раз.
И солнце мы впервые увидали,
и с наших крыш,
постов сторожевых, —
Большой Земли мерцающие дали
в румяных зорях,
в дымке синевы.
До стона,
до озноба,
до восторга
мы вглядывались в эту синеву...
Прекрасная!
Нельзя тебя отторгнуть.
Ты — это жизнь.
Ты есть — и я живу.
Я помню час, когда, толкнув рукой
окошко, перекрещенное слепо,
я в одичавший зимний угол свой
впустила полднем дышащее небо.
Я отойти не смела от окна!
Слепорождённый
в первый день прозренья
глядел бы так,
с таким же изумленьем
на всё, что знал под именем «весна»!
А в темноте, почти касаясь кровли,
всю ночь снаряды бешеные шли,
так метров семь над сонной нашей кровью,
и рушились то близко, то вдали.
Ты рядом спал, как спал весь город — камнем,
сменясь с дежурства.
Мы с утра в бою...
Как страшно мне.
Услышав свист, руками
я прикрываю голову твою.
Невольный жест, напрасный — знаю, знаю...
А ночь светла.
И над лицом твоим
с тысячелетней нежностью склоняясь,
я тороплюсь налюбоваться им.
Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан
свиданья срок.
Разлука настаёт.
Но ты не знай...
Спи под моей защитой,
солдат уставший,
муж,
дитя моё...
Три выстрела — три грохота подряд.
Поблизости... Пока не в наш квадрат...
...А рядом, в изголовье надо мною,
охапка веток, полная весною, —
ты с фронта, из Рыбацкого, принёс...
Как пахнут листья, господи, — до слёз!
Так ты вернулась, встала в изголовье,
о молодость... твой запах узнаю.
Сплети ж с моей сегодняшней любовью
всю чистоту и трепетность твою,
верни мне всё...
Свистит. Опять фугас!
Сюда идёт... Враг обнаружил нас,
засёк,
нашёл,
сюда кладёт снаряды,
невидимый,
нацелился в упор
откуда-то из Гатчинского сада,
от царскосельских дремлющих озёр, —
сюда идёт...
В ночной молочной дымке
я узнаю, безносый невидимка,
тебя.
Ты приходил ко мне зимой.
Свистишь?
Свисти.
Я принимаю бой.
Ты утопить хотел меня в отёке.
Ты до костей обтягивал мне щёки.
Ты мне глаза мои вдавил в глазницы,
ты зубы мне расшатывал во рту,
ты гнал меня в подвалы,
в темноту,
под свод психиатрической больницы...
Но меж развалин горестных и дымных,
в ожогах вся,
в рубцах, в крови, в золе,
я поднялась,
как все, — неистребима,
с неистребимой верностью Земле,
и здесь, под этой обречённой крышей,
нашла возлюбленного своего.
Он рядом спит.
Он жив.
Он мирно дышит.
Я ни за что не разбужу его.
Что может враг? Разрушить и убить.
И только-то?
А я могу любить,
а мне не счесть души моей богатства,
а я затем хочу и буду жить,
чтоб всю её,
как дань людскому братству,
на жертвенник всемирный положить.
Грозишь?
Грози.
Свисти со всех сторон.
Мы победили.
Ты приговорён.
Обстрел затих.
Зарёю полон город,
сменяются усталые дозоры,
на улицах пустынно и светло.
Сметают в кучи дворники стекло,
и неустанным эхом повторён
щемящий, тонкий, шаркающий звон,
и радуги бегут по тротуарам
в стеклянных брызгах.
В городе весна,
разбитым камнем пахнет и пожаром,
в гранитный берег плещется волна,
как сотни лет плескалась. Тишина.
О девочка с вершины Мамисона,
что знала ты о счастии?
Оно
неласково,
сурово и бессонно
и с гибелью порой сопряжено.
Пред ним ничто — веселье.
Радость — прах.
Пред ним бессилен враг,
и тлен,
и страх.
Оно несёт на крыльях лебединых
к таким неугасающим вершинам,
к столь одиноким, нежным и нагим,
что боги позавидовали б им.
Я счастлива.
И всё яснее мне,
что я всегда жила для этих дней,
для этого жестокого расцвета.
И гордости своей не утаю,
что рядовым вошла
в судьбу твою,
мой город,
в званье твоего поэта.
Не ты ли сам зимой библейски грозной
меня к траншеям братским подозвал
и, весь окостеневший и бесслёзный,
своих детей оплакать приказал.
И там, где памятников ты не ставил,
где счесть не мог,
где никого не славил,
где снег лежал
от зарев розоватый,
где выгрызал траншеи экскаватор
и динамит на помощь нам, без силы,
пришёл,
чтоб землю вздыбить под могилы,
там я приказ твой гордый выполняла...
Неся избранье трудное своё,
из недр души
я стих свой выдирала,
не пощадив живую ткань её...
И ясно мне судьбы моей веленье:
своим стихом на много лет вперёд
я к твоему пригвождена виденью,
я вмёрзла
в твой неповторимый лёд.
А тот,
над кем светло и неустанно
мне горевать, печалиться, жалеть,
кого прославлю славой безымянной —
немою славой, высшей на земле, —
ты слит со всем, что больше жизни было -
мечта,
душа,
отчизна,
бытиё, —
и для меня везде твоя могила
и всюду — воскресение твоё.
Твердит об этом
трубный глас Москвы,
когда она,
колебля своды ночи,
как равных — славит павших и живых
и Смерти — смертный приговор пророчит.
Апрель 1945
IX. Это стихотворение поэтесса посвятила Международному проспекту, ныне Московскому, в конце которого во время блокады проходила линия фронта. Там, где теперь высится мемориал Защитникам Ленинграда, и по сей день сохранились оборонительные сооружения - скрытые зелеными холмиками каменные доты, пушечные и артиллерийские.
Международный проспект
Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.
Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре - Международным:
здесь можно целым нациям пройти.
"И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой..."
Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся - девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш "Интернационала"...
Так бог когда-то мир именовал.
А для меня ты - юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру...
И вдруг, с размаху, сорок первый год,-
и каждый дом уже не дом, а дот,
и - фронт Международный в сорок первом.
И снова мы пришли сюда...
Иная
была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.
Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом...
Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.
В ту зиму по фронтам меня носило,-
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала "Электросила",
а на "Победе" сшили сапоги.
(Фонарь - пожалуй, громко, так, фонарик -
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал - всей тьме наперевес...)
А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов...
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб - как Творчество и Слово
и Слово наше - как в блокаду хлеб.
Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла Победа...
И ее солдат,
ее Правофланговый - Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим,
тяжким,
благородным.
И на земле ничейной... да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя,- одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля - из дикой ржавчины земля,-
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц,-
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской,
зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи...
Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло,-
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву -
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их...
И семя тополей -
летучий пух - им покрывает груди...
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди...
И я доныне верить не устала
и буду верить - с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш "Интернационала"
сойдемся мы на Праздник мировой.
Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои,-
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои...
«Здесь лежат ленинградцы
Здесь горожане - мужчины и женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы. Всею жизнью своею
они защищали тебя, Ленинград.
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем.
Так их много под вечной охраной гранита,
Но знай, внимающий этим камням,
Никто не забыт и ничто не забыто».
Эти знаменитые строки, высеченные на стеле Пискаревского мемориала, написала Ольга Берггольц. Она была так нужна блокадному городу, что ленинградцы называли её просто «наша Оля».
сайт вспоминает, как сложилась судьба «блокадной музы».
Беды - по пятам
Лидия Чуковская писала, что «беды ходили за ней по пятам». Хотя сначала трагедии ничего не предвещало. Еще в 20-х Олю заметили Горький и Маршак.
«Ну какая хорошая девочка! Какие стишки прекрасные прочитала! Товарищи, это будет со временем настоящий поэт», - такими словами отозвался Чуковский на ее школьное стихотворение «Каменная утка». Жизнь, казалось, обещала этой ясноглазой, с золотыми косами дочери заводского врача, обрусевшего немца Федора Берггольца, только счастье. Окончив филфак Ленинградского университета, юная Оля работает разъездным корреспондентом казахской газеты «Советская степь», в многотиражке завода «Электросила» начинает выступать с собственными произведениями.
Изменения происходят и в личной жизни. Она разводится с первой большой любовью, популярным уже тогда поэтом Борисом Корниловым, и выходит замуж за Николая Молчанова, с которым вместе училась в университете. Пара селится в «слезе социализма» - известном доме на Рубинштейна, 7. Здесь происходит и первая семейная драма - умирают дочки Майя и Ира.
Плюнули в душу
Ее арестовали по ложному доносу в декабре 38-го. По одной из версий - за Бориса Корнилова, расстрелянного в неполных 30 лет за «контрреволюционные произведения», по другой, «за террористическую деятельность». Там, в тюрьме, она провела 197 дней и «столько же ночей». Беременную ее вызывали на допросы, истязали так, что выбили сапогами ребенка. Двух детей схоронила/я на воле сама/ Третью дочь погубила/- до рожденья - тюрьма». Стать матерью она уже не смогла.
«…я сначала сидела в медвежатнике у мерзкого Кудрявцева, потом металась по матрасу возле уборной - раздавленная, заплеванная, оторванная от близких с реальнейшей перспективой каторги и тюрьмы на много лет… Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «живи».
Как было найти силы после всего пережитого? Не удивительно, что женщина стала искать утешение в алкоголе. По воспоминаниям современников, пила она много. Были и случайные связи. Жизнь её била наотмашь.
Говорят, что спустя годы, на каком-то официозном приеме, уже обласканная властью, награжденная орденами, она столкнулась с тем самым мучившим ее Кудрявцевым. Он, как ни в чем не бывало, поздоровался…
Личный враг Гитлера
Всю блокаду Ольга Федоровна находилась в осажденном Ленинграде. В ноябре 41-го их семью должны были эвакуировать, но тяжело больной муж умер от голода, и она осталась. Вера Кетлинская, руководившая тогда Ленинградским отделением Союза писателей, вспоминала, как в первые дни войны к ней пришла Берггольц, «обаятельный сплав женственности и размашистости, острого ума и ребячьей наивности» и спросила, где и чем может быть полезна. Кетлинская и направила Оленьку, как ее все тогда называли, в распоряжение литературно-драматической редакции ленинградского радио.
Жизнь била Ольгу наотмашь. Фото: Public Domain
Дальнейшее многие исследователи творчества писательницы иначе как чудом не называют. Из автора мало кому известных детских книжек и стихов, о которых говорили «мило, славно, приятно - не больше» она в одночасье стала поэтом, олицетворяющим стойкость Ленинграда. Почти ежедневно она вела передачи «Говорит Ленинград», делала репортажи с фронта, читала их по радио. Ее голос, наполненный небывалой энергией, звучал в эфире три с лишним года.
Ее слова входили в обледенелые мертвые дома, вселяли надежду в голодных, ослабевших людей, им верили. Это она сказала: «Сто двадцать пять блокадных грамм, с огнем и кровью пополам».
Обжигающие выступления Берггольц имели такую силу, что немцы внесли ее в список советских деятелей, которые сразу будут расстреляны, как только возьмут Ленинград.
Откуда сама брала силы - неизвестно. От истощения она была на грани смерти и так же, как все, прозябала на голодном пайке. В 42-м ее вывезли в Москву, где «тепло, уютно, светло, сытно, горячая вода». Но при первой же возможности она торопится «назад, в Ленинград, в блокаду. Свет, тепло, ванна, харчи - все это отлично, но как объяснить им, что это вовсе не жизнь, это сумма удобств. Здесь только быт, бытие - там».
Уже тогда Ольга Берггольц выступала против лакировки действительности. Ведь в умирающем городе цинично было запрещено даже само слово дистрофия. На улицах не разрешалось фотографировать и рисовать. «Жданов присылает сюда телеграмму с требованием прекратить посылку индивидуальных подарков организациями в Ленинград. Это, мол, вызывает «нехорошие политические последствия»… О, подлецы, подлецы!»
Отказали в последней воле
После войны Берггольц не изменила себе. Когда власть расправилась с Ахматовой, она продолжала ее навещать, болезненно переживая. Вместе с третьим мужем литературоведом Георгием Макогоненко она сохранила машинописный вариант книги Ахматовой «Нечет», уничтоженной по приказу цензуры. Да и ее книги выходили с трудом. Свою автобиографическую повесть «Дневные звезды», которую мечтала сделать своей главной книгой, она так и не увидела.Власть раздражали пессимизм, «зацикленность автора на уже решенных партией вопросах о репрессиях»… Ей отказали даже в последней воле. Еще при жизни она просила похоронить ее Пискаревском кладбище, где высечены ее знаменитые слова, «Никто не забыт и ничто не забыто». Но хозяин Ленинграда той поры всесильный Григорий Романов отказал писательнице. Да и доступ к следственному делу Берггольц, хранящемуся в архивах ФСБ, был открыт только осенью 2009-го. Ольга Федоровна все это чувствовала и еще во время блокады вела другой запретный дневник, где разоблачала казенную ложь о блокаде, в том числе и собственную… Железный ящик был закопан в одном из ленинградских дворов. Издать его стало возможным лишь сейчас.
Сегодня 9 Мая, и мы хотим поздравить всех с Днём Победы , с днём благодарности, днём сердечной теплоты, днём памяти о самоотверженных людях, которым так много пришлось пережить — ради Родины, ради нас с вами.
Сегодня мы решили рассказать об известных женщинах — Анне Ахматовой, Янине Жеймо и Ольге Берггольц , которые волею судьбы оказались в годы войны в осаждённом Ленинграде. Да, это было давно, но это было. Узнавая истории людей, истории мам тех далёких лет — наверное, мы узнаем что-то важное и о жизни, и о себе… «Никто не забыт» , — хочется, чтобы было так. Рассказ наш — из двух частей, сегодня — часть первая.
Несколько историй знаменитых женщин – матерей, переживших блокаду Ленинграда.
«…никто не забыт и ничто не забыто»
Каждый год, когда приближается 9 Мая, мне хочется все время повторять слова из Реквиема Р. Рождественского:
Помните! Через века, через года,- помните!
О тех, кто уже не придёт никогда,- помните!
Это стихотворение и ещё несколько лучших, на мой взгляд, стихов, посвященных Войне и Победе, были собраны в 2012 году: . В 2013 году мы вспомнили несколько женских судеб: .
Место действия — осаждённый город
Сегодня продолжим женскую тему. В январе 2014 года отмечалось 70-летие полного освобождения Ленинграда от фашистской блокады, причём отмечалось не только в России, но и везде, куда занесла судьба тех, кто смог выжить в блокаду.
К этой дате были изданы книги, собраны воспоминания, создана книга памяти , можно найти много фотографий.
Блокада Ленинграда продолжалась 900 дней: с 8 сентября 1941 года по 27 января 1944 года, два с половиной года. Несмотря на широко развернувшуюся эвакуацию, в сентябре 1941 года в окружённом городе оказалось 2 млн 887 тысяч жителей.
Единственной транспортной магистралью, связывающей город с тыловыми районами страны, стала «Дорога жизни», проложенная зимой через Ладожское озеро. За дни блокады по этой дороге удалось эвакуировать 1 миллион 376 тысяч ленинградцев, в основном женщин, детей и стариков. Война разбросала их по разным уголкам Союза, по-разному сложились их судьбы, многие не вернулись обратно. За время блокады погибло, по разным данным, от 400 тысяч до 1,5 млн человек.
Когда замкнулось блокадное кольцо, в Ленинграде оставалось, помимо взрослого населения, 400 тысяч детей – от младенцев до школьников и подростков. Естественно, их хотели сберечь в первую очередь, стремились укрыть от обстрелов, от бомбёжек.
Самым тяжёлым временем для ленинградцев была зима 1941-42 годов, когда морозы достигали 40 градусов, а не было ни дров, ни угля. Съедено было всё: и кожаные ремни, и подмётки, в городе не осталось ни одной кошки или собаки, не говоря уже о голубях и воронах. Не было электричества, за водой голодные, истощённые люди ходили на Неву, падая и умирая по дороге. Трупы уже перестали убирать, их просто заносило снегом. Люди умирали дома целыми семьями, целыми квартирами.
- Всё питание для работающего на производстве человека составляли 250 граммов хлеба, выпеченного пополам с древесными и другими примесями и от того тяжёлого и такого маленького. Все остальные, в том числе и дети, получали 125 граммов такого хлеба.
Судьба каждого из людей, переживших блокаду, – это полная трагических моментов повесть. Но про всех рассказать невозможно. Поэтому в сегодняшнем обзоре – о блокадных судьбах нескольких очень известных женщин, каждая из которых — ещё и мама.
Анна Андреевна Ахматова
Летом (как раз в июне) 1941 года она отмечала свои 52 года. С 20-х годов она уже была признанным классиком, одной из тех, с кем связан Серебряный век русской поэзии. Уже позади многие трагические моменты её судьбы: муж Н.С. Гумилёв расстрелян в 1921 году; единственный сын Лев Гумилёв арестован ненадолго в 1935 году, потом осуждён на 5 лет — в 1938-м. Уже сделаны первые наброски поэмы «Реквием», в которую Анна Андреевна вложила и горе вдовы, и матери «врагов народа».
- С началом войны она стала одной из немногих женщин-бойцов пожарной команды, выполняя мужскую работу наравне с другими жителями города.
В воспоминаниях о первых месяцах блокады поэтесса Ольга Берггольц пишет: «С лицом, замкнутым в суровости и гневности, с противогазом через плечо, она несла дежурство как рядовой боец противопожарной обороны . Она шила мешки для песка, которыми обкладывали траншеи-убежища в саду того же Фонтанного дома, под клёном, воспетым ею в «Поэме без героя»… »
И — Анна Ахматова не перестаёт писать. Её стихи читали на Ленинградском радио. В июле 1941 в эфире прозвучала «Клятва» — одно из самых известных её стихотворений военных лет.
И та, что сегодня прощается с милым, —
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться никто не заставит!
Из дневника Ольги Берггольц:
«24/IX-41 … Зашла к Ахматовой, она живёт у дворника (убитого артснарядом на ул. Желябова) в подвале, в тёмном-тёмном уголке прихожей, вонючем таком, совершенно достоевщицком, на досках, находящих друг на друга, — матрасишко, на краю — закутанная в платки, с ввалившимися глазами — Анна Ахматова, муза Плача, гордость русской поэзии — неповторимый, большой сияющий Поэт. Она почти голодает, больная, испуганная. …Она сидит в кромешной тьме, даже читать не может, сидит, как в камере смертников… и сказала: «Я ненавижу, я ненавижу Гитлера, я ненавижу Сталина, я ненавижу тех, кто кидает бомбы на Ленинград и на Берлин, всех, кто ведет эту войну, позорную, страшную…»
Осенью 1941-го тяжело больную Анну Андреевну вывезли на самолете из осаждённого Ленинграда в Москву, затем эвакуировали в Среднюю Азию в конце 1941 года. В 1944 году Ахматова вернулась в разорённый войной, но уже свободный Ленинград.
Уже в 1946 году для Ахматовой снова испытание – «Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» от 14 августа 1946 года, в котором резкой критике подвергалось творчество Анны Ахматовой и Михаила Зощенко. 6 ноября 1949 года вновь арестован сын — Л.Н. Гумилёв. Приговор - 10 лет лагерей. Лишь в 1956 году он возвратился из заключения, реабилитированный после XX съезда.
Умерла Анна Ахматова 5 марта 1966 года, похоронена на кладбище в Комарово под Ленинградом. Л.Н.Гумилёв, когда строил памятник матери вместе со своими студентами, камни для стены собирал где мог. Стену клали сами - это символ стены, под которой стояла его мать с передачами сыну в «Кресты». Там, где сейчас барельеф Ахматовой, первоначально была ниша, похожая на тюремное окно.
Яни́на Болесла́вовна Жеймо
Янину Жеймо иногда называют актрисой одной роли. Снималась она много, но в истории кино осталась как Золушка . Пишут, что «более выразительной, более «настоящей» героини нет ни в одной отечественной киносказке». Янина Жеймо хрустальным голоском поёт в «Золушке» песенку «Встаньте, дети, встаньте в круг». Это было в 1947 году.
А в 1941 году ей было 32. Янина Жеймо была четвёртым ребёнком в цирковой семье и уже с трёх лет выступала на арене вместе с родителями и сёстрами. Её детство представляло из себя смесь нескончаемого праздника и нескончаемой нужды. Когда отец Жеймо умер, семейный номер развалился. Мать с дочерьми обосновались в Петрограде и взялись за покорение эстрады, выучились играть на ксилофонах и создали пользовавшийся у публики успехом номер «Музыкальные эксцентрики».
Много лет спустя Янина напишет о себе: «Странно – я нормально росла до четырнадцати лет, а потом рост прекратился, вероятно, потому, что мне приходилось носить на голове тяжеленные ксилофоны». Небольшой рост в дальнейшем наложит отпечаток на всю её кинокарьеру: для режиссёров она так и останется актрисой одного амплуа – травести.
Учиться в киношколу Янина отправилась втайне от родных, её карьера началась с ролей в фильмах «Мишки против Юденича», «Чёртово колесо», «Шинель», «С.В.Д. — Союз Великих Дел», «Братишка».
В фильме «Мишки против Юденича» она снималась вместе с мужем Алексеем Костричкиным, тоже студентом. У молодой пары вскоре родилась дочь, которой по настоянию Андрея дали имя мамы – Янина. Но студенческий брак просуществовал весьма недолго.
- В тридцатые годы Янина принимала предложения от режиссёров одно за другим. В фильме «Разбудите Леночку» (1934) она сыграла школьницу и смотрелась на фоне исполнителей других ролей – обычных мальчишек и девчонок – так, как будто и впрямь была их ровесницей. Её даже называли «советской Мэри Пикфорд».
В 1938 году для неё наступил творческий кризис. О ней как будто забыли. За весь год – всего одна незначительная роль, а съёмки ещё двух художественных кинолент с её участием по непонятным причинам приостановлены.
Но зато в том же 38-м её захлестнула и понесла новая любовь – она встретила режиссёра Иосифа Хейфица, красавца-мужчину, галантного, интересного и, как тогда верилось, надёжного. Чувство оказалось взаимным, они создали семью и произвели на свет сына Юлия.
Хейфиц был человеком блистательным, ярким, остроумным и интеллигентным, можно сказать — уникальным, таких даже в мире кино было немного. Плюс к этому он был по натуре мягким и деликатным. Никто и представить не мог, каким кошмаром их супружеская жизнь закончится.
Когда началась война, члены семьи были кто где: дети на отдыхе, откуда их эвакуировали в Алма-Ату, Хейфиц уже год как снимал картину сначала в Монголии, а потом в Ташкенте, (в 1942 году вышел не самый знаменитый его фильм «Его зовут Сухэ-Батор», после «Депутата Балтики» с Н. Черкасовым и «Члена Правительства» с В. Марецкой). Поступил приказ: киностудию Ленфильм эвакуировать в Ташкент. Иосиф Хейфиц был руководителем, а Жеймо ехать не могла, так как тяжело заболела её сестра Эля.
Янина работала в Ленинграде. Снималась в «Боевых сборниках» и агитационных фильмах, причём играла опять же подростков или очень юных девушек. Днём она снималась, вечером дежурила на крыше студии, гасила зажигательные бомбы.
- Ей постоянно предлагали покинуть город на самолёте. Но она долго не соглашалась — дескать, это не по-товарищески. Её дом был открыт для друзей даже в то страшное время, и многих спасали эти вечера. В большой ленинградской квартире Янина разместила множество людей, оставшихся без крыши над головой.
Когда она однажды вышла с концертным номером перед бойцами и её спросили: «Зачем же Вы остались в Ленинграде?», она ответила: «Но ведь должен же кто-то защищать город!» Грянул хохот — но только внешняя сторона этого заявления (из-за «сказочной» внешности героини) могла показаться забавной.
Получала, как все, паёк 125 грамм хлеба в сутки. Трудно представить маленькую хрупкую актрису в ватнике, тулупе, валенках, с винтовкой. Но так было. Она была зачислена в истребительный батальон, состояла в концертной бригаде «Ленфильма», выступала в госпиталях, парках. Вслух Янина шутила: «Гитлер сделал одно доброе дело – я похудела». А мысли её только о муже и о детях – как они там?
Разлука с мужем продолжалось ровно два года. Наконец собрали группу сотрудников «Ленфильма», и они вместе отправились в эвакуацию. Жеймо добиралась в Алма-Ату два месяца. Её эшелон бомбили, он стоял неделями в тупике. А в Алма-Ату тем временем пришло страшное известие, что тихвинский эшелон, на котором ехали артисты, разбомбили. И в течение двух месяцев она числилась среди погибших. За это время многие успели смириться с этой утратой, в том числе и Хейфиц, который вскоре завёл роман с одной из актрис.
Когда Янине рассказали про это, она была потрясена до глубины души. Встреча с Хейфицем была нерадостной. Янина не смогла простить мужу измены, и к Хейфицу не вернулась. Она поначалу не подавала виду, что разрыв с мужем для неё — огромная трагедия, но в результате слегла с тяжелой депрессией. Ей помогли доктор и режиссёр Леон Жанно, её давний приятель, который всё это тяжёлое время был рядом. Впоследствии Янина вышла за него замуж — возможно, здесь всё началось с благодарности.
Особую роль в выздоровлении Янины сыграли съемки в фильме «Золушка»: когда он снимался, Жеймо было 37 лет.
Ольга Фёдоровна Берггольц
В 1941 ей был 31 год. Поэтессу Ольгу Берггольц в годы войны и сразу после называли «блокадной музой», «голосом осаждённого Ленинграда». Её слова:
Никто не забыт и ничто не забыто!
— высечены на гранитной стене Пискарёвского мемориального кладбища. В годы войны, оставаясь в осаждённом Ленинграде, она работала на радио, почти ежедневно обращаясь к мужеству жителей города. Её голос стал для тысяч людей символом надежды. А ещё — она писала, писала стихи…
Судьба Ольги Берггольц, её трагическая биография, стали известны совсем недавно. Лишь в 2010 году был прочитан её дневник, который Берггольц писала в самые трудные годы жизни – с 1939 по 1949. По материалам этого дневника и архивных материалов была написана пьеса, её поставил режиссер Игорь Коняев, который говорит: «Все знают Берггольц как памятник, советскую фигуру, которую из неё сделали, которая на парадах читала духоподъёмные стихи. Но женщину с её горем и потерями мы не знаем, никто этим не интересовался».
- Автор пьесы «Ольга. Запретный дневник», Елена Чёрная, рассказывает о своей героине: «Этот её невероятно яркий и ничему не поддающийся характер, он выстоял в творчестве, а в жизни часто ломался».
Начнём с её личной, материнской трагедии. Коренная петербурженка, молодой журналист и уже поэт Ольга Берггольц в 18 лет вышла замуж за коллегу и очень талантливого поэта Бориса Корнилова. В 1928 году у них рождается дочь Ирина , но всего через два года Корнилов и Берггольц, страшно ревновавшая уже состоявшегося мужа-поэта к поклонницам, развелись.
Поработав журналистом, Ольга поступила на филологический факультет Ленинградского университета, где познакомилась с Николаем Молчановым, за которого в вышла замуж в 1932 году. Жизнь казалась прекрасной, Ольга с упоением писала детские книжки и родила в 1933 году вторую дочь, Майю . Вскоре Николая призвали в армию.
Беда, как водится, пришла внезапно. И не одна. Николай служил на границе с Турцией, и в том же году был комиссован – после стычки с басмачами он получил тяжелую форму эпилепсии.
…он попал к басмачам, и те зарыли его по плечи в землю и так бросили. Только через несколько дней однополчане пришли к нему на выручку.
В 1934-м году умерла годовалая Майя. А ещё спустя два года – старшая дочь Ирочка, дожившая только до 8 лет. Ольга так переживала потерю детей, что буквально находилась на грани жизни и смерти, поглощённая страшной депрессией. А тут начались – после 1934 года и убийства Кирова – годы репрессий, которые коснулись бывшего мужа — Бориса Корнилова. Его арестовывают по подозрению в участии в антисоветской организации.
Вскоре пришли и за Берггольц. В июле 1937 года она проходила свидетелем по делу Корнилова. Ольга Берггольц была исключена из кандидатов ВКП(б) и из Союза писателей – с формулировкой «связь с врагом народа». Осенью её уволили из газеты, и бывшая журналистка устроилась в школу учителем русского и литературы. В начале 1938 года после постановления «об ошибках парторганизаций» Ольга была восстановлена в правах кандидата в члены КПСС, и в Союзе писателей.
Борису Корнилову повезло куда меньше – в его деле «ошибок» не нашлось, в феврале 1938 года Корнилова расстреляли. Однако на этом дело не закончилось – в декабре Ольгу Берггольц арестовали как «участницу троцкистско-зиновьевской организации и террористической группы». Ольга была беременна, а из неё выбивали показания в буквальном смысле слова. Третья дочь родилась в тюрьме мертворожденной в апреле 1939 года… Приговор врачей был очень суров – стать матерью Ольге больше не суждено. А она так мечтала о детях…
Двух детей схоронила
Я на воле сама,
Третью дочь погубила
До рожденья - тюрьма…
В июле 1939 года Ольгу Берггольц освободили из-под ареста с формулировкой «недоказанность состава преступления» (за неё заступились писатели, в том числе А. Фадеев).
Как было жить после всего перенесённого? Тем более, что и на свободе радости было немного — муж Николай к тому времени тяжело болел.
- Вот тогда она и начала вести дневник, которому доверила горе потерь и разочарований. Ольга Берггольц прошла весь путь той эпохи, от романтической веры в революцию и коммунизм до тюрьмы, от любви к Сталину до осознания того кошмара, в который была ввергнута вся страна.
Но когда началась война — она стала «Сумевшей Подняться» . Надо всеми личными несчастьями и неизгладимыми обидами. Над безвременной гибелью двух любимых ею мужчин (Н. Молчанов умер от голода). Над потерей всех своих детей. Над издевательствами в тюрьме. Над растоптанным сапогами романтизмом. Над одиночеством.
От Ленинградского отделения Союза писателей Ольгу Берггольц направили в распоряжение Ленинградского Радиокомитета. И — цитирую: «Спустя самое недолгое время тихий голос Ольги Берггольц стал голосом долгожданного друга в застывших и тёмных блокадных ленинградских домах, стал голосом самого Ленинграда. Это превращение показалось едва ли не чудом: из автора мало кому известных детских книжек и стихов, про которые говорилось «это мило, славно, приятно – не больше», Ольга Берггольц в одночасье вдруг стала поэтом, олицетворяющим стойкость Ленинграда» (Сборник «Вспоминая Ольгу Берггольц»).
Берггольц должны были эвакуировать вместе с мужем, но в январе 1942 года Николай Молчанов умирает. Ольга принимает решение остаться.
Когда началась война, Молчанов уклонился от участи инвалида и был направлен на строительство укреплений на Лужском рубеже. Домой вернулся с дистрофией в последней, необратимой стадии. Умер в госпитале. В его боевой характеристике была фраза: «Способен к самопожертвованию». Ольга Берггольц посвятила ему лучшую, по собственному счёту, поэтическую книгу «Узел» (1965). Она ходила к нему в госпиталь, а он почти уже не узнавал её. И так получилось, что не смогла его похоронить.
От работы на радио никто её не освобождал. И что бы с ней самой ни происходило, она строго по графику появлялась в студии, и в эфире раздавалось:
– Внимание! Говорит Ленинград! Слушай нас, родная страна. У микрофона поэтесса Ольга Берггольц.
Голос Ольги Берггольц источал небывалую энергию. Она делала репортажи с фронта, читала их по радио. Её голос звенел в эфире три с лишним года. Её голос знали, её выступления ждали. Её слова, её стихи входили в замерзшие, мёртвые дома, вселяли надежду, и Жизнь продолжала теплиться:
Товарищ, нам горькие выпали дни,
Грозят небывалые беды,
Но мы не забыты с тобой, не одни,
– И это уже победа!
Каждый блокадный год 31 декабря именно Ольга Берггольц выступала по ленинградскому радио с новогодними поздравлениями, вселявшими уверенность в победе. Не случайно фашисты внесли Ольгу Берггольц в чёрный список людей, которые будут расстреляны сразу же по взятии города.
А она выступала не только по радио, но и в цехах Кировского завода, и в госпиталях, и на переднем крае обороны. Одно из её чтений несколько раз прерывал миномётный обстрел. Тогда кто-то из бойцов снял с себя каску и надел на Ольгу.
- Порой казалось, что с горожанами беседует человек, полный сил и здоровья, но Ольга Берггольц, как и все горожане, существовала на голодном пайке.
В годы войны у знаменитой уже поэтессы и не было ни особых привилегий, ни дополнительных пайков. А когда один из работников радиокомитета потерял свои карточки и, таким образом, приговорил к вымиранию свою семью, Ольга отдала ему хлебную карточку; другие сотрудники взяли на себя заботу о ней и помогли дотянуть до конца месяца. Когда блокада была прорвана, Ольгу Фёдоровну отправили в Москву. Врачи диагностировали у неё дистрофию…
- Это была её идея – исполнить в блокадном Ленинграде Седьмую (Ленинградскую) симфонию Дмитрия Шостаковича, выступление которого по радио она подготовила в страшном сентябре 1941 года. Премьера этой симфонии, получившая всемирный резонанс, состоялась 9 мая 1942 года в Филармонии. Она транслировалась по радио, и бессмертную музыку Шостаковича слушали жители города и бойцы на фронте.
в 1942 года отец Ольги — Фёдор Берггольц — за отказ стать осведомителем был выслан из блокадного Ленинграда органами НКВД в Минусинск (Красноярский край).
Он родился в Петербурге, в блокаду спас сотни людей. Вербовщикам не понравилось его остроумие, когда он преспокойно ответил на их предложение стать секретным осведомителем так:
– А почему же секретным? Всё, о чем я осведомлен, я привык говорить вслух. Тайный донос – это для Третьего отделения, а не по медицинскому ведомству.
И поэтическая «звезда» блокадного Ленинграда, какой Ольга Берггольц представлялась в сознании миллионов её поклонников, продолжала свой дневник (несколько отрывков):
2/IX-41
Сегодня моего папу вызвали в Управление НКВД и предложили выехать из Ленинграда. Папа — военный хирург, верой и правдой отслужил Сов. власти 24 года, был в Кр. Армии всю гражданскую, спас тысячи людей, русский до мозга костей человек, по-настоящему любящий Россию, несмотря на свою безобидную стариковскую воркотню. Ничего решительно за ним нет и не может быть. Видимо, НКВД просто не понравилась его фамилия — это без всякой иронии. На старости лет человеку, честнейшим образом лечившему народ, нужному для обороны человеку, наплевали в морду и выгоняют из города, где он родился, неизвестно куда.Собственно говоря, отправляют на смерть. «Покинуть Ленинград!» Да как же его покинешь, когда он кругом обложен, когда перерезаны все пути! Это значит, что старик и подобные ему люди (а их, кажется, много — по его словам) либо будут сидеть в наших казармах, или их будут таскать в теплушках около города под обстрелом, не защищая — нечем-с!
Я ещё раз состарилась за этот день. Мне мучительно стыдно глядеть на отца. За что, за что его так? Это мы, мы во всем виноваты .
12/IX-41
Без четверти девять, скоро прилетят немцы. О, как ужасно, боже мой, как ужасно. Я не могу даже на четвёртый день бомбардировок отделаться от сосущего, физического чувства страха. Сердце как резиновое, его тянет книзу, ноги дрожат, и руки леденеют. Очень страшно, и вдобавок какое это унизительное ощущение — этот физический страх. ..Выручает то, что пишу последнее время хорошие (по военному времени) стихи.Нет, нет — как же это? Бросать в безоружных, беззащитных людей разрывное железо, да чтоб оно ещё перед этим свистело — так, что каждый бы думал: «Это мне» — и умирал заранее. Умер — а она пролетела, но через минуту будет опять — и опять свистит, и опять человек умирает, и снова переводит дыхание — воскресает, чтоб умирать вновь и вновь. Доколе же? Хорошо — убейте, но не пугайте меня, не смейте меня пугать этим проклятым свистом, не издевайтесь надо мной. Убивайте тихо! Убивайте сразу, а не понемножку несколько раз на дню… О-о, боже мой! Я чувствую, как что-то во мне умирает…
24/IX-41
…А я должна писать для Европы о том, как героически обороняется Ленинград, мировой центр культуры. Я не могу этого очерка писать, у меня физически опускаются руки. О, ужас! О, какие мы люди несчастные, куда мы зашли, в какой дикий тупик и бред. О, какое бессилие и ужас. Ничего, ничего не могу. Надо было бы самой покончить с собой — это самое честное. Я уже столько налгала, столько наошибалась, что этого ничем не искупить и не исправить. А хотела-то только лучшего. Но закричать «братайтесь» — невозможно. Значит, что же? Надо отбиться от немцев. Надо уничтожить фашизм, надо, чтоб кончилась война, и потом у себя все изменить. Как?…Нет, нет… Надо что-то придумать. Надо перестать писать (лгать, потому что всё, что за войну, — ложь)… Надо пойти в госпиталь. Помочь солдату помочиться гораздо полезнее, чем писать ростопчинские афишки. Они, наверное, всё же возьмут город. Баррикады на улицах — вздор. Они нужны, чтоб прикрыть отступление Армии. Сталину не жаль нас, не жаль людей. Вожди вообще никогда не думают о людях… Для Европы буду писать завтра с утра. Выну из души что-либо близкое к правде.
12/III-42. Москва
Живу в гостинице «Москва». Тепло, уютно, светло, сытно, горячая вода. В Ленинград! Только в Ленинград… В Ленинград — навстречу гибели … О, скорее в Ленинград! Уже хлопочу об отъезде…2/VII-42 Ленинград
…А дети — дети в булочных… О, эта пара — мать и девочка лет 3, с коричневым, неподвижным личиком обезьянки, с огромными, прозрачными голубыми глазами, застывшими, без всякого движения, с осуждением, со старческим презрением глядящие мимо всех. Обтянутое её личико было немного приподнято и повернуто вбок, и нечеловеческая, грязная, коричневая лапка застыла в просительном жесте — пальчишки пригнуты к ладони, и ручка вытянута так перед неподвижно страдальческим личиком… Это, видимо, мать придала ей такую позу, и девочка сидела так — часами… Это такое осуждение людям, их культуре, их жизни, такой приговор всем нам — безжалостнее которого не может быть.Всё — ложь, — есть только эта девочка с застывшей в условной позе мольбы истощенной лапкой перед неподвижным своим, окаменевшим от всего людского страдания лицом и глазами.
Жалкие хлопоты власти и партии, за которые мучительно стыдно… Как же довели до того, что Ленинград осаждён, Киев осаждён, Одесса осаждена. Ведь немцы всё идут и идут… Артиллерия садит непрерывно… Не знаю, чего во мне больше — ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, — к нашему правительству.. . Это называлось: «Мы готовы к войне». О сволочи, авантюристы, безжалостные сволочи!»
И в это же время Берггольц создала свои лучшие поэмы, посвящённые защитникам Ленинграда: «Февральский дневник» (1942), «Ленинградскую поэму».
- В 1946 году она была одной из тех, кто не отвернулся от Анны Ахматовой, подвергшейся гонениям, одной из тех, кто продолжал посещать её, заботиться о ней, слушать и хранить её стихи. О.Ф. Берггольц вместе со своим третьим мужем, литературоведом Г.П. Макогоненко, сохранила машинописный экземпляр книги Ахматовой «Нечет» – книги, уничтоженной по приказу цензуры.
По словам самой писательницы, после войны для неё началась «сытая» жизнь. Берггольц наградили Сталинской премией, по двум её книгам были сняты фильмы.
Ольга Федоровна Берггольц скончалась 13 ноября 1975 года. Желание музы блокадного Ленинграда лежать после смерти на Пискарёвском кладбище, среди умерших в блокаду друзей, не исполнилось – поэтессу похоронили на Литераторских мостках (Волково кладбище). В любое время года на её могиле можно увидеть живые цветы…
Лицо Победы (стихи Евгения Евтушенко)
У Победы лицо не девчоночье,
а оно как могильный ком.
У Победы лицо не точёное,
а очерченное штыком.У Победы лицо нарыдавшееся.
Лоб её как в траншеях бугор.
У Победы лицо настрадавшееся –
Ольги Федоровны Берггольц.
Продолжение следует.
Использованы материалы из открытых источников.
Источник заглавной фотографии:
Ее называли ленинградской Мадонной. Ольга Берггольц стала одним из символов блокады, ее стихи подчеркнули стойкость ленинградцев и их любовь к своему городу.
Это Ольге Берггольц принадлежат строки «Никто не забыт и ничто не забыто»
Пришла война, а с ней и блокада.
Ее должны были эвакуировать вместе с мужем, но в 1941 году муж, Николай Молчанов, умирает, и Ольга Федоровна принимает решение остаться.
И произошло удивительное. Из малоизвестной поэтессы появилась ленинградская Мадонна, муза блокадного города! В это время Берггольц создала свои лучшие поэмы, посвящённые защитникам Ленинграда: «Февральский дневник» (1942), «Ленинградскую поэму»
Берггольц не могла сидеть сложа руки. В первые же дни блокады она пришла в Ленинградское отделение Союза писателей, и спросила, где и чем она может быть полезна. Ольгу направила в распоряжение литературно-драматической редакции Ленинградского радио.
Именно на радио Берггольц и стала знаменита.
Ее голоса ждали измученные и голодные, но непокоренные ленинградцы. Ее голос стал голосом Ленинграда. Именно Берггольц принадлежит знаменитые слова: «Никто не забыт, и ничто не забыто».
Во время блокады у Берггольц не было особых привилегий и дополнительных пайков. Когда блокада была прорвана и Ольгу Федоровну отправили в Москву, врачи диагностировали у нее дистрофию. Зато потом, по словам самой же Берггольц, для нее началась «сытая» жизнь.
К сожалению, эта женщина так и не была никогда по-настоящему счастлива. Может быть, только... в блокаду, когда она чувствовала себя матерью и защитницей всех ленинградских детей.
Стихи о блокаде Ленинграда
Фашистам не удалось взять
Ленинград штурмом.
Они замкнули
вокруг него кольцо блокады.
**** **********
Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна...
Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.
Над Ленинградом - смертная угроза...
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.
Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады -
мы не покинем наших баррикад.
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.
Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:
Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.
Август 1941
************
...Я буду сегодня с тобой говорить,товарищ и друг мой ленинградец,
о свете, который над нами горит,
о нашей последней отраде.
Товарищ, нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но мы не забыты с тобой, не одни, -
и это уже победа.
Смотри - материнской тоской полна,
за дымной грядой осады,
не сводит очей воспаленных страна
с защитников Ленинграда.
Так некогда, друга отправив в поход,
на подвиг тяжелый и славный,
рыдая, глядела века напролет
со стен городских Ярославна.
Сквозь пламя и ветер летят и летят,
их строки размыты слезами.
На ста языках об одном говорят:
"Мы с вами, товарищи, с вами!"
А сколько посылок приходит с утра
сюда, в ленинградские части!
Как пахнут и варежки, и свитера
забытым покоем и счастьем...
И нам самолеты послала страна, -
да будем еще неустанней! -
их мерная, гулкая песня слышна,
и видно их крыльев блистанье.
Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись
и с вызовом миру поведай:
- За город сражаемся мы не одни, -
и это уже победа.
Спасибо. Спасибо, родная страна,
за помощь любовью и силой.
Спасибо за письма, за крылья для нас,
за варежки тоже спасибо.
Спасибо тебе за тревогу твою -
она нам дороже награды.
О ней не забудут в осаде, в бою
защитники Ленинграда.
Мы знаем - нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды.
Но Родина с нами, и мы не одни,
и нашею будет победа.
Разговор с соседкой
Пятое декабря 1941 года.Идет четвертый месяц блокады.
До пятого декабря воздушные
тревоги длились по
десять — двенадцать часов.
Ленинградцы получали от 125
до 250 граммов хлеба.
Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоем.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своем.
Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа —
наши, Дарья Власьевна, с тобой.
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке...
Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист —
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви...
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
— Вынесу ли? Хватит ли терпенья?
— Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.
Дарья Власьевна, еще немного,
день придет — над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.
И какой далекой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.
Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной...
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.
Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
А тебе — да ведь
тебе ж поставятпамятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.
Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.
Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть — Россия.
Стой же и мужайся, как она!
Из февральского дневника
IБыл день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова,
я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном...
И стыли ноги, и томилась свечка.
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то Армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина...
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных...
Так с декабря кочуют горожане
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа.
Седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин.
Свистят снаряды, свирепеет стужа...
— Товарищи, мы в огненном кольце.
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтинское кладбище везет.
Везет, качаясь,— к вечеру добраться б...
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят...
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на Охтинском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали...
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.-
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
в кольце, во мраке, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним,
свободным, щедрым днем,
мы этот день уже завоевали.
Я никогда героем не была,
не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что как роса сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть как тень тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли —
достойно не воспетое пока,—
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака;
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить,
когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни, будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда!
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин!
Сестра моя, товарищ, друг и брат,
ведь это мы, крещенные блокадой!
Нас вместе называют — Ленинград,
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним,
счастливым, щедрым днем,—
мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках, в промерзших
полумасках,
как равные, приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая Слава,
держа венок в обугленных руках.
Январь — февраль 1942
Моя медаль
Третьего июня 1943 года тысячам ленинградцев были
вручены первые медали «За оборону Ленинграда».
...Осада длится, тяжкая осада,
невиданная ни в одной войне.
Медаль за оборону Ленинграда
сегодня Родина вручает мне.
Не ради славы, почестей, награды
я здесь жила и все могла снести:
медаль «За оборону Ленинграда»
со мной как память моего пути.
Ревнивая, безжалостная память!
И если вдруг согнет меня печаль,—
я до тебя тогда коснусь руками,
медаль моя, солдатская медаль.
Я вспомню все и выпрямлюсь, как надо,
чтоб стать еще упрямей и сильней...
Взывай же чаще к памяти моей,
Война еще идет, еще — осада.
И, как оружье новое в войне,
сегодня Родина вручила мне
медаль «За оборону Ленинграда».
После войны на гранитной стеле Пискаревского мемориального кладбища, где покоятся 470 000 ленинградцев, умерших во время Ленинградской блокады и в боях при защите города, были высечены именно её слова:
«Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имён благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто»
После войны
выходит книга «Говорит Ленинград» о работе на радио во время войны.
Написала пьесу «Они жили в Ленинграде», поставленную в театре А. Таирова.
В 1952 году — цикл стихов о Сталинграде. После командировки в освобождённый Севастополь создала трагедию «Верность» (1954).
Новой ступенью в творчестве Берггольц явилась прозаическая книга «Дневные звёзды» (1959), позволяющая понять и почувствовать «биографию века», судьбу поколения.
Умерла Ольга Берггольц в Ленинграде 13 ноября 1975 года. Похоронена на Литераторских мостках Волковского кладбища.
Библиография
Избранные произведения в 2-х томах. Л., Художественная литература, 1967.Ленинградский дневник. — Л., ГИХЛ, 1944.
Говорит Ленинград. — Лениздат, 1946.
Избранное. — Молодая гвардия, 1954.
Лирика. — М., Художественная литература, 1955.
Дневные звёзды. — Л., Советский писатель, 1960.
Дневные звёзды. — Лениздат, 1964.
Дневные звёзды. — Петрозаводск, Карельское кн. изд., 1967.
Верность. — Л., Советский писатель, 1970.
Дневные звёзды. — М. Советский писатель, 1971.
Дневные звёзды. — М., Современник, 1975.
Дневные звёзды. — Лениздат, 1978—224 с. 100 000 экз.
Голос. — М., Книга, 1985 — 320 с. 7 000 экз. (миниатюрное издание, формат 75х98 мм)
Фильмография
1962 — Вступление — голос за кадром, читает свои стихи1974 — Голос сердца (документальный фильм)
2010 — Ольга Берггольц. "Как невозможно жили мы..." (документальный фильм)
Экранизации
1966 — Дневные звёзды (реж. Игорь Таланкин)1967 — Первороссияне (реж. Евгений Шифферс)
Награды и премии
Сталинская премия третьей степени (1951) — за поэму «Первороссийск» (1950)орден Ленина (1967)
орден Трудового Красного Знамени (1960)
медаль «За оборону Ленинграда» (1943)
медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.»
Почётный гражданин Санкт-Петербурга (1994)
Адреса в Ленинграде
Улица Рубинштейна, 7 («слеза социализма»).
1932—1943 годы — дом-коммуна инженеров и писателей получившее яркое прозвище «Слеза социализма» — улица Рубинштейна, 7, кв. 30.
Последние годы жизни — дом № 20 на набережной Чёрной речки.
Память
Именем Ольги Берггольц названа улица в Невском районе и сквер во дворе дома № 20 по набережной Чёрной речки в Приморском районе в Санкт-Петербурга. Также именем Ольги Берггольц названа улица в центре Углича.
Памятная доска на здании бывшей школы в Богоявленском монастыре Углича, где Ольга Берггольц училась с 1918 по 1921 гг.
Мемориальные доски Ольге Берггольц установлены на здании бывшей школы в Богоявленском монастыре Углича, где она училась с 1918 по 1921 гг. и на улице Рубинштейна, 7, где она жила. Ещё один бронзовый барельеф её памяти установлен при входе в Дом радио. Памятник Ольге Берггольц также установлен во дворе Ленинградского областного колледжа культуры и искусства на Гороховой, 57-а: где в годы Великой Отечественной войны был госпиталь.
В 1994 году Ольге Берггольц присвоено звание «Почётный гражданин Санкт-Петербурга».
17 января 2013 года, к 70-летию прорыва блокады Ленинграда в Санкт-Петербурге в школе № 340 Невского района был открыт музей Ольги Берггольц. Экспозиция состоит из четырёх выставочных разделов — «Комната Ольги Берггольц», «Блокадная комната», «Место памяти» и «История микрорайона и школы».
К 100-летию со дня рождения поэтессы, в 2010 году, петербургский театр «Балтийский дом» поставил спектакль «Ольга. Запретный дневник» (режиссёр Игорь Коняев, в главной роли Эра Зиганшина.
